— Отто…
— Ладно, ладно. Со многим надо разобраться. Например, с надгробием Лидии, та еще задача. О боже!
— Это на твое усмотрение, — сказал я. — Пиши на нем что хочешь. Мне все равно. Да и ей теперь тоже.
Чуть раньше мы обсуждали, делать ли на нем какое-то особое посвящение и должно ли оно содержать слова «жена» и «мать». Этих слов Лидия терпеть не могла.
— Почему бы просто не написать ее имя?
— Лидия. Похоже на кличку собачонки.
— Да нет, осел! Полное имя. Ладно, тебе решать.
— Забавно, — пробормотал Отто, вновь запихивая в рот полную пригоршню травы, — что у меня постоянно запоры, несмотря на всю эту зеленую дрянь. Наверное, зеленый — естественный цвет еды, как по-твоему? Тебя никогда не удивляло, что мы не едим ничего синего?
— Отто…
— Выпей виски, Эд, или ты по-прежнему в завязке?
— Я не в завязке. Просто не люблю спиртное. А тебе на сегодня не хватит?
Отто печально покачал головой, а когда снова смог говорить, произнес:
— Ты ничего не понимаешь в зависимостях. Всегда хочется еще. Чем больше пьешь, тем больше и сильнее хочется. Эх, вот бы бросить пить! И жить себе вхолостую. Только тот знает ад, кто побывал в нем. Он входит в тело.
Отто умолк, широко разинув рот, полный зеленого месива, и оцепенело уставился на затянутую паутиной стену.
Я уже сказал, что брат выше меня. Он к тому же был шире и грузнее, его некогда бычье тело неумолимо превращалось в груду жира. И все же он сохранил необычайную физическую силу и при необходимости был неутомим. Его большое лицо обрюзгло и покраснело. Нос у него был прямой и до смешного коротенький, лоб высокий, потный, покрытый морщинами, щеки мягкие и обвисшие, а влажная бесформенная щель рта практически всегда открыта. Как и я, он нуждался в бритье дважды в день, но в отличие от меня ему не удавалось это делать. Его волосы, более густые, чем у меня, и сохранившие бурый цвет, сидели на макушке этаким длинным, самую малость волнистым париком, так что иногда он напоминал оперного баса средних лет. Когда он делал вдох, казалось, что сейчас раздастся мощный гул органа; и его голос действительно был столь же громок, но не столь музыкален. Трудно поверить, что в юности мы были похожи; возможно, мы до сих пор оставались похожими, насколько это возможно при нашей разнице в толщине. Я давно перестал смотреться в зеркало, даже во время бритья. Ни один из нас особо не походил на отца, тоже высокого, но хрупкого и элегантного и бледного, как слоновая кость, хотя много лет назад мне твердили, что я его копия.
— Просто мы с тобой по-разному его понимаем, этот ад, — продолжил свою речь Отто.
Я заметил, что снизу из его штанин торчит полосатая пижама. Похоронный наряд, должно быть.
— Помнишь, отец все время говорил нам про двух птичек на ветке, как одна ест фрукт, а другая смотрит и не ест? Какая-то индусская байка. Так вот, ты та птичка, что смотрит, а я — та, что ест. Я ем и ем, пью и пью. Пытаюсь проглотить мир. Неудивительно, что Изабель считает меня прожорливым идиотом. Она жаловалась тебе?
— Нет, — сказал я, — конечно нет.
Меня встревожило упоминание о птицах. Я вспомнил, как отец говорил это, но не сумел припомнить, что имелось в виду.
— Уверен, что жаловалась. Боже, если бы сарказм и ледяная ирония могли быть поводом для развода, я давно бы уже спасся от Изабель! Однако у нее есть причины для жалоб и похуже. Она считает меня омерзительным. Я омерзителен!
Мне хотелось переменить тему.
— Кстати, в кабинете отца я нашел кучу отличных самшитовых досок. Можно, я заберу их, если тебе они не нужны?
— Да забирай, забирай. Но не исключено, что они немного потрескались, сто лет там лежат. Изабель давным-давно запретила мне гравировать. Она считает, что граверы делают все крошечным, точно смотришь не с той стороны бинокля. Она называет это «ничтожением». Но это всего лишь ее мнение. Ты правильно сделал, что не женился!
Он упорно возвращался к разговору об Изабель.
— В этом есть свои неудобства, — заметил я и провел ладонью по губам.
У Отто влажные губы. У меня сухие.
— Разве что плотские. А вот духовные неудобства брака разрушают личность. Я мог бы стать хорошим человеком, если б не женился. Иногда мне кажется, что женщины и впрямь источник всего зла. Они такие фантазерки. Грех — своего рода бессознательное, незнание. Прямо как женщины и бутылка. Помнишь ту мечтательную отёнскую Еву, ту мечтательную, плывущую, изумленную Еву Жильбера? [13] Ах, вот бы мне изваять нечто подобное! Но я гожусь лишь для провинциальных надгробий.
Он выцепил грязной рукой цветущую веточку чабреца и воткнул ее в сыр.
— У тебя были очень неплохие работы, — сказал я, — и еще будут.
— Нет-нет, Эд. Со мной покончено. Боже, если б ты только знал, в какой бардак превратилась моя жизнь! И это не вина Изабель, это моя вина, я во всем виноват. Mea masima culpa. [14] Ничто не искупит той главной ошибки. И я даже не способен толком раскаяться в ней. Меня затянуло в машину. Зло — это такой механизм. И часть его в том, что невозможно страдать как подобает, что страданиями наслаждаешься. Сама идея наказания искажается. Возмездия нет, потому что все это страдание — утешение. Хочешь не страдания, а истины, но истина стала бы таким страданием, какого не вообразить. Вот что я имел в виду, когда говорил насчет бросить пить. Если бы я смог по-настоящему равнодушно и правдиво оценить себя, то, даже продолжая делать то, что делаю, я стал бы бесконечно лучшим человеком. Но я не могу.
Отто явно все еще был пьян. Но отдаленное эхо отцовского голоса в его словах тронуло меня. Отец был философом manque. [15] Отто тоже блуждал по своему лабиринту, своей метафизической камере пыток. А у меня была своя собственная пыточная. Я прекрасно понимал Отто.
— Работа — это единственная простая вещь, которую у нас не отнять, — сказал я.
— Ты говоришь совсем как отец.
Старая-престарая любовь к Отто зашевелилась внутри меня. Слегка испуганный, я посмотрел на часы. Хотелось уехать как можно скорее и без сожалений.
— Отто, слушай, извини, что тороплю тебя. Мне надо успеть на этот поезд. Лидия оставила завещание?
Отто уставился на меня, открыв рот, его круглые глаза покраснели. Затем он тихо произнес:
— Бедная Лидия только что умерла, а ты глядишь на часы и говоришь о завещаниях.
В подобные мгновения Отто пугал меня. Мне захотелось отпрянуть, но я удержался. Внезапно из его глаз хлынули слезы, и он уронил большую голову на руки. По его шее начала растекаться краска.
Я был тронут, больше жалостью к нему, нежели чем-то еще, но оставался хладнокровен. В конце концов, я всего лишь наблюдатель. Я сел на кусок портлендского камня.
— Извини, — сказал я. — Буду горевать по-своему. Я не любитель публичного проявления чувств.
Отто поднял мокрое красное лицо.
— Знаю, знаю. Ты замкнутый. Ты обдумаешь все как следует. Но я просто скучаю по ней.
Слезы брызнули вновь. Это было невыносимо.
— Хватит, хватит, Отто. И не переживай из-за завещания и всего такого. Я не должен был о нем говорить. Я тебе напишу. Пожалуй, мне пора идти собирать вещи.
Я тоже по ней скучал, хотя это казалось невероятным и жутким. Однако я твердо решил отложить горе до тех пор, пока не вернусь домой, где смогу, конечно, «обдумать все как следует». Здесь это было бы слишком опасно. Я не хотел подхватить какую-нибудь последнюю заразу от призрака Лидии.
— Все нормально, — сказал Отто, вытирая лицо одной из тряпок, которыми чистил свои зубила. — Можно и сейчас поговорить об этом. Я пока не нашел завещания. По крайней мере, Изабель не нашла его, а она принялась искать сразу после первого удара Лидии. Возможно, его просто нет.
— Это не похоже на Лидию — не оставить завещания. Оно найдется. Скорее всего, оно где-то в ее спальне.
13
Часть декора собора Сен-Лазар в Отёне, Бургундия (ок. 1125 — ок. 1145), созданного группой скульпторов во главе с мастером Жильбером.
14
Моя огромная вина (лат.).
15
По призванию (фр.).