И вдруг прямо за моей спиной раздался странный звук. Изабель резко обернулась, я тоже повернулся. Носильщики чопорно стояли в заднем ряду. Перед ними маячила громоздкая фигура моего брата, и я увидел, как он раскачивается, наклоняясь вперед и прижимая ладонь ко рту. На мгновение мне показалось, что он болен или еле сдерживает рыдания, но потом я понял, что он хохочет. Чудовищные смешки сотрясали огромное тело Отто с головы до ног, а его попытки сдержаться превращали их во влажное, брызжущее бульканье.
— О боже! — внятно произнес Отто.
У него перехватило дух. Оставив всякие попытки укрыться, он разразился приступом гаргантюанского веселья. Слезы смеха прочертили дорожки на его красных щеках. Он гоготал. Он ревел. Эхо металось по часовне. Наше общение с Лидией подошло к концу.
Ряд носильщиков пришел в возмущенный беспорядок. Изабель шагнула в проход и начала что-то мне говорить. Я повернулся к Отто. Но Дэвид Лэвкин уже схватил его за руку и повел, все еще задыхающегося и грохочущего, к двери. Двинувшись за ними, я увидел, что позади Изабель стоит Флора, совершенно недвижно, практически по стойке «смирно», и глядит прямо перед собой, будто ничего не произошло.
На улице Отто уселся на залитые солнцем каменные ступеньки, повторяя: «О боже, о боже мой!» — и вытирая рот грязным носовым платком. Он никак не мог перестать смеяться. Останавливался на мгновение, с веселым удовлетворением смотрел перед собой и, словно не в силах вынести исключительно комическую природу собственных мыслей, вновь взрывался ревом: «О боже мой!» Из глаз его текла вода, слюна пенилась на подбородке. Лэвкин сидел на ступеньку выше, упираясь коленом в плечо Отто. Он поглаживал его терпеливо и почти отрешенно. Когда я подошел к брату, от него сильно пахнуло спиртным.
Пьянство мне омерзительно. Помнится, Изабель писала какое-то время назад, что ей кажется, будто ее муж начал пить; я еще подумал тогда, что Отто, в лучшем случае неуправляемый, а порой и жестокий человек, станет страшным алкоголиком. Я с отвращением посмотрел на него.
— Хозяин, хозяин, тихо, спокойно…
Лэвкин говорил с Отто нараспев, лаская и утешая его. Я взглянул на парня с удивлением и не меньшей неприязнью.
— Давайте посадим его в машину, — сказал я, чувствуя, что мне претит это зрелище.
К счастью, поблизости никого не было. Две машины стояли всего в десяти ярдах от нас, а позади них виднелись зеленые деревья Сада воспоминаний, смолистые и сонные на солнце. Женщины еще не вышли из часовни, обслуживающего персонала тоже не было видно.
— Поднимайся, — велел я Отто.
Лэвкин подхватил его под одну руку, я — под другую, и Отто встал между нами, подобно гигантскому бревну, поднятому со дна морского. Лицо его безмятежно сияло, он задумчиво рыгал и икал, пока мы, шатаясь и виляя, шли к машине. Лэвкин открыл дверь, и Отто упал внутрь. От него воняло, точно в старом кабаке, — затхлой выпивкой и куревом. Мне не хотелось видеть брата в подобном состоянии, и, похоже, с него тоже было достаточно переживаний.
— Увезите его.
Немного помедлив, Лэвкин сел в машину и стал заводить ее. На ступенях часовни показались три женщины. Когда я шел к ним, то видел лицо Изабель, обращенное ко мне с извинением и мольбой. Что-то в ее глазах говорило: подобные вещи случаются часто, так что не стоит слишком переживать. Мимо пронеслась Флора, срывая с головы шляпу.
— Я иду домой, — бесцеремонно сообщила она всем и никому.
Я глядел ей вслед — она выдернула шпильки из рыжих волос, и те свободно разметались по плечам.
— Пойдем, Эдмунд, — взмолилась Изабель.
На мгновение мне захотелось просто стряхнуть их, как насекомых с рукава. Смех Отто, запах спиртного, грязная, мутная, интимная вонь всего этого внезапно воплотила все, что я ненавидел. В их жизни нет достоинства, нет простоты. Через несколько часов, слава богу, я оставлю их навсегда.
— Нет, спасибо. Побуду пока здесь. Обратно идти недалеко. Не ждите.
Я проводил взглядом вторую машину и медленно вернулся в прохладную часовню. Внутри не было темно — простые окна без витражей и блеклый дуб, — но глаза мои ослепли от перемены освещения и никак не могли сфокусироваться. А затем я увидел, что часовня пуста. Лидии больше нет. Гроб, должно быть, уехал сквозь занавес или медленно опустился под пол после обычного странного и унылого ритуала часовни при крематории. Лидия уже в печи.
Я сел и заставил себя собраться с мыслями. Старался думать о ней, вспоминать ее доброту и прочие хорошие качества, вспоминать, как она любила меня и страдала из-за меня. Сейчас не время размышлять о ее пороках или оценивать причиненные ею разрушения. Мои мелочные придирки утратили смысл в присутствии ее тайны. Настало время учиться милосердию, давно пора было, с самого начала. Я попытался ощутить какое-то раскаяние, разумное сожаление о том, что был плохим сыном, плохим человеком. Мне необходимо было оценить в полной мере свою несостоятельность. Nondum considerasti, quantum pondus sit peccatum. [7]
Вот о чем я пытался думать, глядя на синий занавес, за которым исчезла некогда любимая мать. Но у меня ничего не получалось. Образ Флоры не шел из головы. Какой редкостной красоткой она стала! Интересно, сколько ей лет?
3 Изабель подкармливает огонь
— Ты приехал не на машине? — спросила Изабель.
— Нет. Терпеть не могу ездить на север.
— Хочешь выпить? Может, виски?
Из проигрывателя Изабель, приглушенного до почти неразличимого шепота, доносился Сибелиус.
— Нет, спасибо. Я мало пью.
На самом деле я вообще не пил, но всегда считал, что подобные заявления звучат самодовольно и агрессивно.
— Не то что твой драгоценный братец!
— И давно он пьет?
— Довольно давно, но особенно с тех пор, как Лидия серьезно заболела. Только Лидия умела управлять Отто. Спасибо, Мэгги, довольно. Просто поставь бутерброды на стол.
Мэгги поставила поднос и удалилась. В своих аккуратных черных туфлях она напоминала ослика.
Настало время обеда. Отто так и не появился, а Флора просила передать, что у нее болит голова, и Изабель предложила перекусить бутербродами у нее в комнате. Она сказала, что хочет поговорить со мной наедине.
Из ее спальни с эркером, выступающим на фасаде дома, открывался вид через лужайку на камелии. Наш дом, купленный отцом после свадьбы, был большим уродливым викторианским жилищем приходского священника, его кирпич потемнел от резкого ветра, дувшего с соседних угольных шахт, чьи горы шлака скрывались за деревьями. В дни социалистической юности отец, родившийся неподалеку, выбрал этот северный городок в надежде установить плодотворное сотрудничество с рабочим людом. Но молчаливые подозрительные шахтеры не поняли его благородную душу, и, когда мы с Отто начали воспринимать окружающий мир, отец уже стал потерпевшим поражение затворником. Мы росли точно в изгнании.
Сад был обширным и являлся частью земель вокруг намного более просторного дома, уничтоженного огнем. Небольшой горный ручей с прозрачной коричневатой водой спускался с дальней границы длинным каскадом, повинуясь воле некоего давно забытого ландшафтного дизайнера. Примерно с четверть мили он извивался меж высоких склонов, покрытых камелиями и густыми зарослями бамбука, после чего мимоходом касался лужайки и поворачивал под железные мосты, в город. Кусты камелий (большинство их уже превратилось в деревья), заброшенные и бурно разросшиеся, образовали практически непроницаемую путаницу переплетенной растительности. Русло ручья было отмечено более зеленым бамбуком, а высоко вверху уходила в луга березовая роща. Для нас, детей, все это стало обширной страной романтики. Я вздохнул. Не помню, чтобы был счастлив в детстве, но теперь лес словно сохранил эти воспоминания для меня.
— Нет, Изабель, спасибо, я не курю. Давненько не слышал о Флоре. Что она поделывает? Надо же, как она выросла!
7
Ты еще не рассмотрел, какова важность греха (лат.).Искаженная цитата из трактата Ансельма Кентерберийского «Почему Бог стал человеком». Перевод Е. Начинкина.