И встала, медленно, тяжело, как тучная старая женщина. Я тоже поднялся.
— Но что ты будешь делать дальше? — спросил я ее.
— Не знаю. Просто плыть по течению. Мы оба под каблуком у этих подменышей.
— Хочешь сказать, ты… восстановишь отношения с этим парнем… после Флоры?..
Я вспомнил, что говорил Отто о мечтательной отёнской Еве, корне всего зла. Изабель, похоже, просто не осознавала, что делает.
— Вероятно, ты меня не понял, Эдмунд, — сказала Изабель. — Я влюблена. Согласна, это своего рода безумие, но, по крайней мере, хорошо знакомое. Или ты об этом ничего не знаешь? Со стрелой в боку далеко не уйдешь, но не бежать — боль еще худшая.
— Ты бредишь, — сказал я. — Отто легко обо всем проведает и…
— Я в курсе. Я чувствую себя кораблем, который неуклонно идет на айсберг. Но я не могу иначе. Разве ты не видишь, что я in extremis? [30] Одного только не знаю: кого Отто убьет, когда обо всем проведает, — меня, Дэвида или обоих.
Она выглядела такой бледной и маленькой, ее руки безвольно свисали вдоль тела, как будто она уже была пригвождена к стене. Внезапно я ощутил жалость и страх за нее. У нее был вид жертвы.
— Чем я могу помочь, Изабель?
— Только одним. Забери Флору.
Я отвернулся. Воспоминание о моей схватке с Флорой вернулось с фотографической четкостью. Защитить Флору было единственной разумной вещью, которую я мог совершить, и я методично все портил, а теперь и окончательно сделал это невозможным.
— Да, забери ее, Эдмунд. Ты ей нравишься, и она тебе доверяет. Увези ее к себе домой. Семестр еще не начался, и она просто не должна здесь оставаться. Иначе гнева не избежать. Если она останется, мы все сойдем с ума.
Я слушал ее мольбы, но думал совсем о другом. Левкин, конечно, расскажет Изабель, что видел, как я схватил Флору. Меня переполняли смущение и злая боль.
— А сама ты не можешь помочь Флоре, Изабель?
— Не глупи. Она его тоже любит. Флора никогда не простит меня, до самой своей смерти. Дэвид рассказал мне, что она от него забеременела. Он вернулся ко мне, вернулся с таким доверием, таким простодушием. Разве она сможет простить нам, что мы говорили об этом вдвоем, обсуждали ее? Или ты не знаешь, какие гордячки юные девушки? К тому же в первый раз, в самый первый раз. Ах, бедное, бедное дитя…
На глазах Изабель выступили слезы, крупные медленные слезы, какие бывают лишь у тех, кто оплакивает себя самого, плача о другом.
— Согласен, Флоре лучше уехать из дома. И тогда ты…
— И тогда я смогу продолжать в том же духе? Что ж, это будет уже не твое дело, Эдмунд. Оставь нас с Отто на нашей карусели. Помнишь, что я сказала о шкафе святой Терезы в аду? Ты, наверное, решил, что я преувеличиваю…
— Дорогая, я постараюсь помочь. Сделаю, что смогу. Прости, что я такой осел.
— Все в порядке, Эдмунд. А теперь уходи. Пожалуйста, позаботься о Флоре. Да, Эдмунд…
— Что?
— Ничего, если я тебя поцелую? Извини за мой напор в прошлый раз. Я тогда была немного не в себе из-за Дэвида. Не знаю, понимаешь ли ты.
Вообще-то не вполне.
— Понимаю.
Я обнял маленькую, пухлую, заплаканную Изабель и поцеловал ее горячие глаза и лоб. На мгновение ее руки неистово обхватили меня за шею, и я позволил ей отыскать мои губы. Это походило на отчаянное прощание. Я обнимал ее и чувствовал печаль и утрату во всем своем существе, и ощущал ту же печаль в ней, с головы до ног.
13 Эдмунд бежит к мамочке
— Мэгги…
На кухне было очень тихо, такая пресная тишина после недавнего шума в комнате Изабель. Кухня казалась обителью здравомыслия и раздумья.
Мэгги только что постирала белье Отто. Интимно пахло теплой мокрой шерстью. Стопки исходящих паром маек и длинных кальсон лежали в большой синей пластиковой корзине. Один за другим Мэгги брала предметы одежды, растягивала их до нужной формы и клала на перекладины деревянной сушилки, которую спустила с потолка при помощи блока. Я с детства прекрасно помнил этот ритуал, сильные аккуратные движения рук, растягивающих белье, рук Джулии, и Карлотты, и Виттории. Я сел и стал смотреть, разделяя ощущение застенчивости, смешанной с фамильярностью, присущее этой сцене из-за осознания итальянкой моего присутствия, хотя она не ответила на мой оклик, едва ли глянула в мою сторону. Мой недоеденный апельсин и стопка самшитовых досок по-прежнему лежали на одном краю стола, а на другом примостилось шитье Мэгги, ее рабочая корзинка и ножницы. Я следил за ее быстрыми ритмичными движениями. Ряд вещей Отто становился все длиннее.
Я взглянул Мэгги в лицо и увидел, что она смотрит на меня. Ее глаза, с их странным влажным животным взглядом, казались угрожающими и подозрительными. Меня мучила острая необходимость поговорить с ней вкупе с парализующим отсутствием сообразительности. Я был ужасно расстроен, обижен, измучен, я нуждался в утешении, но как мне здесь о нем попросить? Я быстро опустил глаза.
Вечер выдался дождливым и темным, свет в кухне колебался, словно все вокруг без конца двигалось и перемещалось на самом краю поля зрения. Сумерки начали меня беспокоить. Я ощущал боль во всем теле, я был почти напуган. Я знал, что должен подняться наверх, посидеть в одиночестве и подумать о том, что сказала мне Изабель, но не мог уйти. Я резко встал и включил свет. Это было жалкое мерцание, больше похожее на туман, чем на свет, едва ли более яркое, чем зеленовато-желтое уличное освещение. Мэгги, чуть вздрогнувшая от моего движения, поглядела на меня и вернулась к работе.
Я рыскал по кухне в тусклой немой дымке, касаясь вещей то здесь, то там. Меня мучили беспокойство и душевная боль.
— Боже, ну что за мрак! Вряд ли можно шить при таком свете. Надеюсь, ты и пытаться не станешь. Лидия была такой скупердяйкой. Нет ли в буфете лампочек помощнее? Ага, вот, по сто ватт, уже лучше. Выключи снова свет, пожалуйста. Да, хорошо, я сниму обувь.
Я взгромоздился на стол, чтобы вкрутить новую лампочку. Волосы касались потолка. Мэгги смотрела на меня в изменчивом сумраке, лицо ее было как размытое пятно, глаза большие и черные. Она протянула руку, чтобы помочь мне спуститься. Ее ладошка была теплой и влажной от стирки. Я слезал вниз, кажется, целую вечность. Затем Мэгги подошла к двери, и нас ослепил очень яркий свет. Я прикрыл глаза. Да, Лидия умерла.
Сад за окном внезапно превратился в темно-синий квадрат, мглистый и иллюзорный. Я задернул веселенькие красные с синим шторы «Уильям Моррис». [31] Кухня стала замкнутой и яркой, точно уютный кораблик, все до краев наполнилось лучистым светом. Мне стало немного лучше. Мэгги повесила на решетку кальсоны Отто, широкий возмутительный раздвоенный вымпел. Я сел на стол и начал домучивать остатки апельсина.
— Забавно, правда? — сказал я ей. — Когда мы впервые встретились, ты, наверное, была выше меня.
— Нет. Ты уже был выше, намного выше. Ты говоришь о Виттории.
— Из какого места в Италии ты приехала, Мэгги? Глупо, но я забыл. Из Вероны?
— Нет, это была Джулия. Я приехала из Рима.
— Из Рима, ну конечно. Я помню, ты показывала нам картинки.
— Ты бывал в Риме?
Казалось странным, что она не знает. Хотя откуда ей знать?
— Нет. Во Флоренции был, в Венеции. А в Риме не был. Помнишь, ты говорила нам, что возьмешь нас туда, украдешь нас? Мы отчаянно фантазировали об этом. Или это Карлотта говорила?
— Нет, я. Карлотта приехала из Милана.
Ее голос принадлежал утонченной англичанке, национальность выдавал лишь очень слабый акцент. Она была образованной, способной девушкой. Что обрекло ее на бессмысленную жизнь в этом мрачном семействе?
— Боюсь, вы все у меня в голове перемешались, — признался я. — Интересно, где они сейчас…
— Замужем.
В ее устах это прозвучало как название далекой страны. Меня охватил внезапный приступ боли, и я поспешно продолжил:
30
При последнем издыхании (лат.).
31
Моррис Уильям (1834–1896) — английский художник, дизайнер по ткани и мебели, оформитель книг, разработчик типографских шрифтов, поэт и социалист.