Мэгги отложила шитье и занялась тушкой цыпленка и горкой овощей на приставном столике. Затем цыпленок тихо зашипел на сковороде, а быстрые пальчики Мэгги принялись обрывать грязные ошметки кожицы с крупных грибов, обнажая сливочные мясистые шляпки. Проворными скупыми движениями она нарубила на овальной доске желобчатые желтовато-белые стебли сельдерея и большую влажную луковицу. Острый запах ел мне глаза, а Мэгги сдирала с чеснока серебристо-серую тонкую шелуху, вынимала пухлые желтые дольки и чистила их. Рядом с ней на столе стоял бокал красного вина. Я оторвал взгляд от ее рук. Бледное худое лицо было покрыто легкой испариной, большие темные суровые глаза чуть слезились от лука. Выразительная арабеска ноздри эхом повторялась в изгибе длинного тонкого рта. Жесткое, умное, но беззащитное лицо. Густые волосы, беспощадно стянутые назад, свисали длинной петлей, черной, как оникс, блестящей, как лак. Никакой косметики. Другие выглядели так же? Я не помнил, как выглядели другие.
— Che cosa stai combinando, Maggie?
— Polio alla cacciatora. [27]
Вдруг снаружи в прихожей поднялась суматоха, кто-то шумно взбежал по лестнице. Я резко обернулся и успел мельком увидеть Флору в шляпе и пальто. Я вскочил и пулей вылетел из кухни.
Дверь комнаты Флоры резко захлопнулась перед моим носом, и я услышал, как ключ повернулся в замке. Надавив на дверь, я тихо произнес:
— Флора, Флора…
Я поскребся в дверь, как пес. Мне не хотелось беспокоить Изабель. Я отчаянно, безумно хотел побыть с малышкой наедине, узнать, что случилось, да просто повидать ее. От боли и тревоги я почти задыхался.
— Пожалуйста, Флора…
Через секунду или две дверь тихо открылась, и я проскользнул внутрь. Флора сбросила пальто и шляпку. Волосы ее были подняты на затылке переплетенной массой, из них торчало множество заколок и шпилек, отчего племянница выглядела старше, красивее. И все-таки лицо ее оставалось тем же полупрозрачным, нежным, нетронутым лицом юной девушки. Она стояла гордо и прямо, дерзко откинув голову назад.
— Итак, дядя Эдмунд, чем я могу помочь?
Едва дыша от потрясения, от внезапного страха и раскаяния, от какого-то иного чувства, я смотрел на нее, такую высокую, красивую, такую совершенную и полную той власти юности, что лишает присутствия духа.
— Ах, Флора, я ужасно волновался за тебя. Ради бога, прости, что не явился в то утро. Я пришел позже, но тебя уже не было…
— Неважно, — отмахнулась она. — Это ничего бы не изменило.
Она взглянула на меня с каким-то безрассудным блеском в глазах.
— Что случилось, Флора?
— Я это сделала!
Она коротко хохотнула.
— О боже…
Я рухнул на ее постель. Я знал это, конечно знал, понял, что будет дальше, в ту же минуту, как она ушла. И все же ощутил новую боль, ощутил себя убийцей.
Ты не должна была…
— Я решила, что в твоих нравоучениях нет проку. Иногда надо следовать своим инстинктам, делать, что хочешь. А я хотела вырвать это из себя. Если бы я родила этого ребенка, я бы убила его.
— Ты его и убила.
Жестокие слова, но это себя я обвинял.
— Все не так! — Флора топнула ножкой, — Что ты об этом знаешь? Ты мужчина. Ты не представляешь, каково чувствовать эту опухоль внутри, чувствовать, как она пожирает твою молодость, твое счастье, твою свободу, все твое будущее. Мужчинам легко поучать! Но разве кто-нибудь слышал о проблемах отцов-одиночек? У них нет никаких проблем!
Я знал, что укорять ее сейчас бесполезно. Ее переполняло то ощущение собственного права на свободу, права на счастье, которое делает юных такими непривлекательными и такими безжалостными в их противостоянии старшим. Никто не имеет права на счастье или, если уж на то пошло, права топтать чужие жизни. И все же, по старой привычке беря всю вину на себя, я подумал: я вижу это так ясно, потому что сам давно отказался от надежд на счастье. А ее по-прежнему ждет счастливая участь.
Мы смотрели друг на друга. Я сидел, а Флора стояла у окна, высоко подняв голову, и нервно разглаживала свой изящный сарафан, сшитый из шотландки. Такая красивая и полная новой жизни, которую ей дала жизнь оборванная. Я ощутил укол зависти и в то же время своеобразное восхищение ее беспримерным жизнелюбием.
Встревоженный и расстроенный, я произнес:
— Надеюсь, ты, по крайней мере, была благоразумна и сделала все как следует…
— О, по высшему разряду! Кое-кто одолжил мне денег.
— Мистер Хопгуд, полагаю. И как он себя чувствует?..
Я слышал в своем голосе старческое брюзжание и зависть, но ничего не мог с этим поделать. Мне хотелось уронить голову на руки и зарыдать от ярости и печали. И то, что было самым главным, — то, что она позволила оборвать человеческую жизнь, — уже не занимало меня, крохотное и забытое, как сам зародыш.
— Хопгуд?.. — Какое-то мгновение она непонимающе смотрела на меня, а затем дико захохотала. — А, Чарли Хопгуд, благослови его боже! Да его и на свете-то нет. Я его выдумала, экспромтом.
— Хочешь сказать… это был кто-то другой?
— Быстро соображаешь, дядя Эдмунд! Да, это был кто-то другой. Ну-ка угадай кто!
Я вскочил, а она села, положив ногу на ногу, и стала расправлять юбку на коленях. Теперь я видел, что ее трясет от переживаний.
— Не знаю, Флора… — замялся я.
— Поищи в доме, поищи вокруг. Хорошенький мальчик, хорошенький козлик…
— О боже, неужели Левкин? Не может быть! Ты же не хочешь сказать, что Дэвид Левкин… был отцом?..
— Ой, ну какой же ты глупый! Конечно, это он. Разве не очевидно? Почему ты не способен угадывать и понимать? И почему нужно говорить обо всем так грубо? Ты ужасно груб со мной. Все мужчины грубы и непристойны. Посмотри на отца. Здоровенное чудовище вроде носорога, уродливое, жестокое, ужасное. И ты точно такой же…
В ее высоком голосе зазвенели слезы. Она прижала руки к лицу: одну ко рту, другую, с растопыренными пальцами, колбу, словно для того, чтобы голова не раскололась.
Я уставился на ее напряженные, вдавленные в плоть пальцы. И чуть не потерял сознание от ярости. Дэвид Левкин!
— Почему ты мне не сказала?
Флора отдернула руки. Лицо у нее было красным и мокрым, и она почти оскалилась на меня.
— С какой стати? Разве у тебя есть право знать правду? Ты никогда не приезжал сюда, я тебя почти не знаю. Я сказала тебе, потому что надо было кому-то сказать, и ты оказался кстати. Но я боялась, что ты все расскажешь отцу, с твоими-то сентиментальными штучками. А я не хотела, чтобы отец свернул Дэвиду шею.
— А теперь почему говоришь?
Я произнес это хладнокровно, хотя внутри пылал от смущения. Я хорошо понимал ее страхи насчет Отто.
— Ну, теперь-то уже неважно. Со мной все в порядке.
— Ладно, не волнуйся, я не скажу.
— Мне плевать, что ты сделаешь, дядя Эдмунд. Ты мне больше не интересен. А, тебе не нравится, верно? Я вижу, что тебе не нравится! Можешь проваливать. Больше незачем здесь оставаться. Представление окончено. Ты ведь в монастыре жил? И теперь у тебя голова кружится, оттого что увидел несколько настоящих женщин. Так возвращайся туда, возвращайся в свою ущербную жизнь! Оставь настоящую жизнь людям, которые способны с ней справиться!
Она встала, повернулась ко мне спиной и принялась пудриться, глядя в зеркальце в виде сердечка на туалетном столике. Ее пышная клетчатая юбка дерзко покачивалась, как колокольчик, когда она наклонялась вперед.
Я стоял, опустив руки, точно обезьяна. Я не мог оставить ее вот так. Ее слова нещадно ранили. Но я скорее чувствовал себя обязанным попросить у нее прощения за то, что заставил наговорить гадостей.
— Флора, я все понимаю…
— Ой, ну какой же ты зануда, — устало произнесла она, крася губы. — Ты никому тут не нужен. Езжай домой и играй со своими дощечками.
Я смотрел на белые рукава блузки, которую она надела под сарафан. Рукава были закатаны до локтей, обнажая предплечья, округлые, светло-коричневые. Я видел их с той же ясностью, с какой видят любимую деталь на картине, они словно плыли в моем сознании отдельно от кошмарной смеси злости и презрения к себе. Едва ли понимая, что делаю, я шагнул вперед и взял ее за руку.
27
Что ты готовишь, Мэгги?.. Курицу по-охотничьи (ит.).